Ознакомительная версия.
А Мари, чувствуя себя под железной защитой данного ей слова, совершенно позабыла о всяких приличиях вообще.
Во время прогулок она спокойно брала его за руку, а поскольку в его компании можно было ничего не бояться, да и он предпочитал собирать свои образцы где-нибудь повыше и подальше от города, они забирались на такие склоны и ходили по таким тропам, что ей приходилось частенько разуваться, поднимать юбку; иногда, усевшись в изнеможении на какой-нибудь нагретый камень, она торжественно протягивала ему свои ноги, и он вынужден был их тереть ладонями или дуть на ушибленный палец, бинтовать, заливать йодом, греть, разминать и прочее…
Она купалась при нем (конечно, когда он уходил за какой-нибудь куст), раздевалась до белья, чтобы позагорать, издевательски хохотала над ним, когда он краснел от всего этого, ерошила его волосы, била его в живот, довольно сильно, чтобы он пришел в себя и перестал пялиться, ложилась навзничь рядом с ним, теребя его руку, и постепенно засыпала в изнеможении, а он просто сидел и смотрел на нее, не в силах осознать, что же с ними происходит.
Однажды он не выдержал и прямо спросил:
– Зачем ты это делаешь, мне же больно.
И тогда она привстала на локте, зло сощурилась и сказала:
– Да пошел ты к черту, понял? Ты обещал, и все. Ты мне обещал. Этого достаточно?
– Конечно достаточно, – ответил он.
Через несколько минут она снова подняла голову и спросила:
– Ну послушай, зачем тебе это? Ведь и так все хорошо, разве нет? Зачем все портить?
– Незачем, – послушно ответил он.
В каком-то смысле она была совершенно права.
Даня никак не мог привыкнуть к здешним местам. В Клермон-Ферране, с его тремя десятками тысяч жителей, везде было настолько тихо, что отчетливо был различим каждый звук, да и сам город походил, скорее, на большую квартиру или на дачу, поэтому Дане все время казалось – на него тут все смотрят. Каждый знает каждого. Вернее, каждый знает все про каждого: вот это студент, это рантье, это носильщик, приказчик в лавке, телеграфист, рабочий… На лицах у людей было написано их социальное происхождение, уровень дохода, семейное положение, образование, наследственные болезни, семейные драмы, прошлое и будущее. Наверное, так везде в Европе. Наверное, это и есть главное, что есть в Европе, – прозрачность мира, его открытость и правдивость. Его честность.
Он скучал по Одессе, где несколько лет учился в гимназии и где на любом перекрестке можно почувствовать себя невидимкой. Затеряться в толпе. (В Клермон-Ферране вообще не было толпы как понятия, здесь даже никто и не подозревал, как много людей может переходить улицу в одно и то же время.) Толпа в Одессе была настолько оживленной, разноплеменной, разноголосой и непохожей, что в ней спокойно терялись все звания и доходы, семейные драмы и болезни, прошлое и будущее.
Одесса.
Огромные дома, палящее солнце, отраженное в высоких окнах, чудовищная вечная спешка, волшебная суета, цоканье сотен копыт по булыжнику, свистки городовых, кислые запахи южного города, шелест времени, мальчишки-газетчики, свет вечерних фонарей, женские лица, и все это не просто застывало перед тобой картинкой, а словно бы летело, двигалось, одна проекция наползала на другую, как будто пространство было сжато чьими-то сильными пальцами, искажено и оттого в нем образовались странные изгибы, рваные края, время сочилось сквозь эти дыры, не успевая загустеть и остановиться, и Даня с изумлением и восторгом замирал иногда где-то в середине необъятной Потемкинской лестницы, задрав голову вверх – наблюдая время.
Это таинственное двигающееся (живое) пространство здесь, во Франции, было заменено на пространство неподвижное, очерченное, строгое, четко разделенное на верх и низ, на запад и восток, на дома и деревья, где куски времени никуда не двигались, не выпадали из своей проекции, все находилось в строгом соответствии самому себе. Небо висело над головами, как большой потолок, деревья послушно укрывали людей от солнца, люди вежливо улыбались друг другу, красные крыши накрывали спокойные удобные дома, запахи еды и цветов, которые продавались всюду в летнее время, укутывали воздух, как газовый шарф, – это были понятные свежие ароматы, в которых нельзя заблудиться.
Ровное соответствие, соразмерность и архитектурная точность встречалась ему во всем, что он видел вокруг. В маленьких кафе, где никогда не бывало даже в обеденное время больше пяти-шести посетителей, ему приносили еду на больших белых тарелках, таких же белых, как накрахмаленные фартуки гарсонов, столы блестели от чистоты, точно так же как графины и высокие стаканы, в которых плескалось красное столовое вино; посетители курили после обеда вкусно пахнущие сигары и пахитоски, но главное – всюду стояла чинная тишина, прерывавшаяся лишь негромкими голосами и случайными звуками с улицы. Даня доставал деньги и расплачивался за свой праздничный обед (в обычные дни он обедал дома, в пансионе), разглядывая с неослабевающим изумлением французские купюры и монеты – это было еще одно волшебство Европы, потому что денег, которыми снабжали его родители, хватало ровно на ту жизнь, которая была ими запланирована: пансион, воскресный обед раз в неделю, обучение, мелкие расходы, небольшая страховая сумма на непредвиденные обстоятельства. Не больше и не меньше.
С появлением в его жизни вулканических прогулок непредвиденных расходов стало, по правде говоря, намного больше.
Дане потребовалась новая обувь, вернее, он купил тяжелые грубые ботинки для прогулок по горам, причем не одну, а две пары – для себя и для Мари. Свою пару, когда они возвращались в город, она отдавала ему, и приходилось прятать ее походные башмаки в рюкзаке, а дома – еще и от хозяйки, что было не так-то просто. Потом Даня купил плед, чтобы можно было отдыхать во время прогулок, и стал еще больше денег тратить на книги. Но самое непредвиденное из расходов – это были его подарки.
Лупа. Зачем ей лупа, это толстое оптическое стекло на ручке? Однако она радовалась, как ребенок пяти лет, носила всюду с собой, разглядывала жуков, муравьев, траву, случайные предметы, свои пальцы на ногах и на руках, и это доставляло ей какую-то несказанную радость каждый раз, когда Мари вспоминала, что у нее есть эта лупа.
Затем были солдатики. Наполеоновские маршалы, гвардейцы, барабанщики и гренадеры, наши драгуны и казаки – раскрашенное олово, дешевые ярмарочные поделки, но исполненные с любовью; коллекция росла, и серьезная девушка, изучавшая философию и право, по вечерам играла на столе в старинные сражения, хихикая над своей крошечной армией и устраивая пальбу из игрушечных пушек – правда, шепотом, чтобы не услышал папа.
Марки, монеты, кусочки янтаря, лотерейные билеты, примитивные конфеты в железных банках, фотографические открытки со знаменитостями и далекими городами, карты Европы и мира, деревянные гребни, бусы, заколки в форме рыбки, над которыми она почему-то тоже хохотала, но брала с такой горячей благодарностью, от которой он чуть-чуть сходил с ума.
Пришлось отказаться от воскресных обедов с солидными кусками жареного мяса в кафе, но это нисколько не было обременительно для него: сэкономленных денег как раз хватило на все то новое, что появилось в его жизни.
Хозяйка пансиона смотрела на него порой загадочно-вопросительно, но ничего не говорила.
Эта самая хозяйка, пожилая одинокая дама, была для Дани (одно время, когда он ею интересовался и даже слегка следил за ней, изучая ее повадки) воплощением европейского духа, упорядоченности и функциональности. Она все делала вовремя, иначе за пансионом было не уследить: записывала расходы, аккуратно расплачивалась с зеленщиком, молочником, угольщиком, кухаркой, прачкой, в комнатах всегда хорошо пахло, на кухне в любое время дня готовилась еда, часы никогда не опаздывали, постельное белье менялось точно в срок, и если разбивалось стекло, ломались стулья, а ураган или ливень нарушали привычное течение пансионной жизни, все чинилось сразу же, на следующий день, и даже следов стихийных бедствий нельзя было найти уже через сутки, будь то спиленное во дворе дерево или сорванный с крыши флюгер-петушок.
Иногда ей бывало скучновато, и она вечером выпивала рюмочку сладкого вина, подолгу беседовала с постояльцами о жизни, раскладывала пасьянс, гладила свою кошку, тихонько плакала, перелистывая старые семейные фотографии – это был нормальный живой человек. Каждое ее душевное движение было настолько открыто и прозрачно, по-человечески понятно, спокойно, естественно – кашляла ли она, простыв на сквозняке, ругалась ли с прачкой, хандрила при наступлении сырой мрачной зимы, – что можно было только поражаться, насколько ее душа вписана в окружающее пространство и время, как архитектурно точно выстроен этот нехитрый, даже слегка казенный домашний уют вокруг нее (но без этого, пусть и чужого дома Даня бы просто пропал на чужбине, он любил этот свой угол и любил мадемуазель Катрин, потому что человек не может жить нигде и ни с кем) и как она строго соответствует ему: всем этим взбитым подушкам, свежим скатертям, супницам, половникам, скучным белым изразцам на печке и высоким светлым окнам с широченными подоконниками.
Ознакомительная версия.